Защитим себя сами!

Первая исповедь Светланы Аллилуевой

Газета «Совершенно секретно» публикует воспоминания дочери Сталина, написанные в 1965 году и ставшие основой для её скандальной книги «20 писем к другу», изданной при содействии ЦРУ в 1967 году

В 1967 году в ФРГ и в США были опубликованы мемуары дочери Сталина Светланы Аллилуевой. «Спасибо ЦРУ – они меня вывезли, не бросили и напечатали мои «Двадцать писем к другу», – вспоминала Светлана Аллилуева, ставшая в эмиграции Ланой Питерс. ЦРУ тогда помогло издать эту книгу в качестве изящного подарка Кремлю, к 50-летию Октябрьской революции. Сегодня, спустя 50 лет после выхода «20 писем к другу», газета «Совершенно секретно» публикует дневниковые записи дочери Сталина. В отличие от популярной и многократно переизданной книги у этих записок, состоящих из 6 глав, есть одно несомненное преимущество – они не замутнены политикой и редактурой советологов из Лэнгли. В них дочь великого, мудрого и ужасного «отца народов» просто вспоминает о своей жизни и своём отце. В отдельных местах эти воспоминания Аллилуевой гораздо острее и точнее, чем её же книга, поскольку они не подвергались американской цензуре. Эти записки попали в редакцию газеты «Совершенно секретно» благодаря историку и журналисту Николаю Наду (Добрюхе). Он принёс в редакцию 17 пожелтевших от времени страниц убористого, напечатанного на машинке текста, это был так называемый самиздат середины 60-х годов прошлого века. Это первая неподцензурная исповедь Светланы Аллилуевой. Вторая исповедь всем известна – она, отредактированная и оформленная в виде писем, была издана на Западе. Впрочем, лучше об этой архивной истории расскажет сам исследователь Николай Над.

Журналист и историк Николай Над во время интервью с бывшим председателем КГБ СССР Владимиром Семичастным. Ноябрь 2000

«МОЖЕТ БЫТЬ, КОГДА Я НАПИШУ ТО, ЧТО ХОЧУ НАПИСАТЬ, ТО ЗАБУДУСЬ»

Самиздатовский экземпляр дневниковых записей Светланы Аллилуевой, сделанный на печатной машинке, достался мне благодаря многолетнему доверительному знакомству с высокопоставленными работниками госбезопасности разных поколений (в том числе и с бывшими председателями КГБ СССР). В итоге после долгих лет поисков и расспросов, когда я уже и перестал искать, в моё распоряжение чудом (в качестве услуги за услугу) попал жёлтый от времени и зачитанный местами (в прямом смысле) до дыр экземпляр самиздата с оригинала исповеди Аллилуевой, датированной августом 1965 года. Название «письма» появилось потом, через 2 года, на Западе, а тогда, в Москве, в Жуковке, Светлана представляла свои воспоминания как «одно длинное-длинное письмо».

Для начала напомню детали времени. В конце декабря 1966 года Светлане разрешили выезд в Индию, чтобы она смогла сопроводить прах своего умершего гражданского мужа Браджеша Сингха. А в начале марта 1967 года Аллилуева «выбрала Свободу», попросила политического убежища в американском посольстве в Дели. Как рукопись, на основе которой была написана книга «20 писем к другу», попала в Индию, а из Индии в США, в своё время рассказал мне бывший председатель КГБ Владимир Ефимович Семичастный (умер 12 января 2001 г. – Ред.):

– Светлана передала отпечатанную рукопись будущей книги через свою подругу, являвшуюся дочерью посла Индии в Советском Союзе. Мы оказались просто бессильны помешать этому, поскольку досматривать дипломатический багаж, а тем более одежду дипломатов международное право не позволяло даже КГБ. Этот вывоз мемуарных записок Аллилуевой произошёл до её выезда в Индию, потому что, по нашим агентурным данным, ещё в Москве появилась договорённость об издании их за рубежом. И не исключено, что просьба Светланы дать разрешение выехать, чтобы «развеять над водами Ганга» прах скончавшегося в Москве любимого мужа-индуса, была лишь прикрытием. Уж больно быстро прошла за границей её любовь к этому индусу…

Книга «20 писем к другу» начинается со слов: «Эти письма были написаны летом 1963 года в деревне Жуковке, недалеко от Москвы, в течение тридцати пяти дней». А самиздатовская рукопись начинается так: «Эта книга была написана в 1965 году в деревне Жуковка. То, что написано в ней, я считаю исповедью». Да, собственно, и заканчивается она датировкой: «Жуковка, август 1965 года». Какая разница, скажете вы? Но для историка всё начинается с мелочей.

После «добивания» Сталина на ХХII съезде и выноса его тела из Мавзолея в конце 1961-го Светлана старалась не появляться в Москве, особенно в людных местах.

И даже замена фамилии отца на фамилию матери не избавила дочь от нарастающей неприязни, а порою и откровенной травли даже со стороны тех, кто совсем недавно буквально набивался к ней в лучшие друзья. Жила в основном на даче, чаще в одиночестве. Предательство, непонимание окружающих и страдания привели её в церковь. Она крестилась, стало легче, но и в Боге не нашла она желаемого спасения. И тогда вновь вернулась к воспоминаниям, рассчитывая очистить и успокоить душу откровениями на бумаге. Да, первая сильная волна такого успокоения нахлынула на неё летом 1963-го, вторая – в 1965-м. Она, прежде всего для себя, писала и переписывала, зачёркивала и добавляла свои воспоминания и размышления. И именно в эти тяжёлые дни пришла к надежде, что «может быть, когда я напишу то, что хочу написать, то забудусь». Этих слов нет в официальной книге «Двадцать писем к другу». Зато они остались на страницах самиздата, потому что измученная душа Светланы поначалу не предполагала никаких писем, решившись лишь на максимально откровенную исповедь самой себе. Мысль о публикации рукописи на Западе созрела позже, вместе с решением об эмиграции, вернее о побеге из СССР.

Исходный оригинал, дошедший до нас в самиздатовской машинописи, строится не на письмах, а на исповеди из шести частей и почти не содержит лирических отступлений, какими «20 писем» изобилуют настолько, что больше напоминают художественное произведение. Более того, есть профессиональное заключение, что книгу писала не Аллилуева, а в основном (в соответствии с разработками коллектива советологов ЦРУ) какой-то гораздо более опытный и способный литератор, сумевший, подобно актёру, талантливо вжившись в роль, проявлять себя в духе всплесков вдохновения Аллилуевой чаще, чем она сама. Но отсюда же в её воспоминаниях, изданных на Западе, множество неточностей, нестыковок и противоречий. Даже даты рождения родного брата, смерти матери Сталина, самоубийства Серго Орджоникидзе и имя генерала Власика, 25 лет обеспечивавшего охрану отца, в книге перепутаны. Из-за таких многосторонних вмешательств что-то в книге стало более отрицательным, а что-то на удивление, наоборот, утратило градус антисоветизма.

Всё это вроде бы и то, да не то… особенно для тех, кто знает подробности и тонкости жизни и дел Сталина. И в этом смысле самиздат заметно выигрывает, особенно там, где на место привычных (я бы сказал: официально принятых) описаний Сталина дочь (в отличие от книги) даёт доступные только ей впечатления от встреч с отцом.

Сравню хотя бы такой маленький эпизод в самиздате и в книге. В книге написано: «…отца я увидела снова лишь в августе, – когда он возвратился с Потсдамской конференции. Я помню, что в тот день, когда я была у него – пришли обычные его посетители и сказали, что американцы сбросили в Японии первую атомную бомбу… Все были заняты этим сообщением, и отец не особенно внимательно разговаривал со мной». Как всё правильно и точно изложено, как много слов и так мало настроения!

А вот как про это же сказано в записках самой Светланой: «Я молчала и не настаивала на встрече, она плохо бы кончилась. Затем я увидела отца только в августе 1945 года, все были заняты сообщением об атомной бомбардировке, и отец нервничал, невнимательно разговаривал со мной…»

Одна деталь – всего два слова: «отец нервничал» (Сталин нервничал!), эти два слова сразу создают напряжение, запоминающееся навсегда.

Или в книге есть такой малозначительный эпизод, касающийся первых часов после кончины Сталина: «В коридоре послышались громкие рыдания, – это сестра, проявлявшая здесь же, в ванной комнате, кардиограмму, громко плакала, – она так плакала, как будто погибла сразу вся её семья…»

В самиздатовском варианте дневниковых записей этот эпизод раскрывает отнюдь не малозначительные кремлёвские тайны: «В коридоре кто-то громко плакал. Это была медсестра, делавшая ночью уколы – она заперлась в одной из комнат и плакала там, как будто умерла вся её семья».

То есть, как мы теперь знаем, эта «сестра с кардиограммой» была медсестрой Моисеевой, которая, согласно предписаниям о процедурах 5–6 марта 1953 года, зафиксированным в «Папке черновых записей лекарственных назначений и графиков дежурств во время последней болезни И.В. Сталина», в 20 часов 45 минут ввела инъекцию глюконата кальция.

В 21 ч 48 мин она же поставила роспись, что ввела 20-процентное камфорное масло. И наконец, в 21 ч 50 мин Моисеева расписалась, что впервые за всё время лечения осуществила инъекцию адреналина Сталину, после которой он умер.

Но это уже другая история, о которой Светлана Аллилуева не могла знать тогда и так никогда и не узнала. (Смотрите документальные подтверждения этого факта в моей книге «Как убивали Сталина».)

В общем, на мой взгляд, дневниковые записи Светланы Аллилуевой, дошедшие до нас в самиздатовском варианте, представляют несомненный интерес.

Это первая искренняя исповедь ради самоё себя. Помните? «Может быть, когда я напишу то, что хочу написать, то забудусь».

Николай Над, журналист, историк.

***

Эта книга была написана в 1965 году в деревне Жуковка. То, что написано в ней, я считаю исповедью. Тогда я и думать не могла о её выпуске. Теперь же, когда это стало возможно, мне бы хотелось, чтобы каждый, кто прочёл её, считал, что я обращаюсь к нему лично

 Первая страница «самиздатовских» воспоминаний дочери Сталина

I ЧАСТЬ

Как тихо здесь. В тридцати километрах Москва. Вулкан суеты и страсти. Всемирный конгресс. Приезд китайской делегации. Новости со всего света. Красная площадь полна людей. Москва кипит и без конца жаждет новостей, каждый хочет узнать их первым.

А здесь тихо. Этот оазис тишины расположен недалеко от Одинцово. Тут не строят большие дачи, не рубят лес. Для москвичей здесь лучший отдых в выходные дни. Затем опять возвращение в кипящую Москву. Я живу здесь все свои 39 лет. Лес всё тот же, и деревеньки всё те же: еду в них готовят на керосинках, но девочки уже носят нейлоновые блузки, венгерские босоножки.

Здесь моя Родина, именно здесь, а не в Кремле, который не переношу. Когда я умру, пусть, меня похоронят тут, возле вон той церквушки, которая сохранилась, хотя и закрыта. В город я не хожу, я задыхаюсь там. Жизнь моя скучна, может быть, когда я напишу то, что хочу написать, то забудусь. Всё поколение моих сверстников живёт скучновато, мы завидуем тем, кто старше нас. Тем, кто вернулся с Гражданской войны: это декабристы, которые ещё научат нас жить. А в Кремле, как в театре: публика, разинув рот, аплодисменты, там пахнет старыми кулисами, летают феи и злые духи, является тень умершего короля и безмолвствует народ.

Сегодня я хочу рассказать о марте 1953 года, о тех днях в доме отца, когда я смотрела, как он умирает.

2 МАРТА меня разыскали на уроке французского языка и сказали, что Маленков просил приехать на Ближнюю дачу. (Мы так её называли, потому что она была ближе других.) Это было что-то новое, чтобы кроме отца просил кто-то приехать к нему. Моё такси встретили Хрущёв и Булганин: «Идём в дом, там Берия и Маленков, они всё расскажут».

Это случилось ночью, отца нашли в 3 часа на ковре и перенесли на тахту, где он лежал и сейчас. В большой зале толпилось много народу, врачи были незнакомые – академик Виноградов, наблюдавший отца, сидел в тюрьме. Ставили пиявки на затылок и шею, медсестра непрерывно делала какие-то уколы, все спасали жизнь, которую нельзя было спасти. Привезли даже какую-то установку для поддержания дыхания, но ею так и не пользовались, и молодые врачи, приехавшие с ней, так и сидели с растерянным видом.

Было тихо, как в храме, никто не говорил посторонних вещей, никто не суетился. И только один человек вёл себя непристойно громко – это был Берия. На его лице отражались жестокость, честолюбие и власть: он боялся в этот момент перехитрить или недохитрить. Если отец изредка открывал глаза, то Берия первым оказывался рядом с ним, заглядывал в глаза и пытался казаться самым верным. Это был законченный образец царедворца. Когда всё было кончено, он первым выскочил в коридор, и там был слышен его громкий голос, не скрывающий торжества. Многое творила эта гнида, умеющая провести отца и при этом, посмеивающаяся в кулак. Все это знали, но его дико боялись в этот момент – когда умирал отец, ни у кого в России не было больше власти, чем у этого человека.

Правая половина тела у отца была парализована, лишь несколько раз он открывал глаза, и тогда все бросались к нему…

Когда потом передо мной в Колонном зале лежало тело, отец был мне ближе, чем при жизни. Пятерых своих внуков он никогда не видел, и всё-таки они до сих пор любят его. Я не садилась там, я могла только стоять: стояла и понимала, что начинается новая эра, начинается освобождение для меня и народа. Я слушала музыку, тихую грузинскую колыбельную, смотрела в успокоившееся лицо и думала о том, что ничем при жизни не помогла этому человеку.

Кровоизлияние в мозг приводит к кислородному голоду и затем к удушью. Дыхание отца всё учащалось, лицо потемнело, губы почернели, человек медленно задыхался – агония была страшной. Перед смертью он неожиданно открыл глаза и оглядел всех. Все бросились к нему, и тут он вдруг поднял левую руку и не то указал на что-то, не то погрозил нам. В следующую минуту всё было кончено.

Все стояли, окаменев, потом члены правительства двинулись к выходу к своим машинам, поехали в город сообщить весть. Они суетились все эти дни и страшились: чем всё это кончится, но когда это произошло, у многих были искренние слёзы. Тут были Ворошилов, Каганович, Булганин, Хрущёв – все они боялись, но и уважали отца, которому нельзя было сопротивляться. Наконец все уехали, остались в зале только Булганин, Микоян и я. Мы сидели около тела, которое несколько часов должно было ещё тут лежать. Оно было на столе и покрыто ковром, на котором с отцом и случился удар, в комнате, где обычно проходили обеды. Во время обедов тут и решались дела. Горел камин (отец предпочитал и любил только его в качестве отопления). В углу стояла радиола. У отца была хорошая коллекция пластинок, русских и грузинских: сейчас эта музыка прощалась со своим хозяином.

Пришла проститься охрана и прислуга, все плакали, а я сидела как каменная. А потом к крыльцу подъехал белый автомобиль и тело увезли. Кто-то накинул на меня пальто, кто-то обнял меня за плечи. Это был Булганин, я уткнулась в грудь и разрыдалась, он тоже плакал. По длинной полутёмной галерее я прошла в столовую, где меня заставили поесть перед поездкой в Москву. В коридоре кто-то громко плакал. Это была медсестра, делавшая ночью уколы, – она заперлась в одной из комнат и плакала там, как будто умерла вся её семья.

Было пять часов утра, скоро о совершившемся должны были сообщить по радио. И вот в 6 часов раздался медленный голос Левитана или кого-то другого, похожего на него, голос, сообщающий всегда что-то важное, и все поняли, что случилось. В тот день на улицах многие плакали, и мне было хорошо, что все плачут вместе со мной.

Светлана Аллилуева. Вашингтон. 22 сентября 1969

Фото: ТАСС

Прошло 12 лет, а в моей жизни мало что изменилось. Я, как и прежде, существую под сенью моего отца, а жизнь кругом кипит. Выросло целое поколение, для которого почти не существует СТАЛИН, как не существует и многих других, связанных с этим именем, ни хорошего, ни плохого. Это поколение принесло с собой неведомую для нас жизнь. Посмотрим, какая она будет. Людям хочется счастья, красок, языков, страстей. Хочется культуры, чтобы жизнь стала наконец европейской и для России, хочется посмотреть все страны. Жадно, скорее, сейчас. Хочется комфорта, изящной мебели и одежды. Это так естественно после стольких лет пуританства и поста, замкнутости и отгороженности от всего мира. Не мне судить всё это, даже если я против абстракционизма, но всё-таки понимаю, почему оно овладевает умами совсем не глупых людей: я знаю, что они чувствуют в современности будущее. Зачем им мешать думать, как они хотят. Ведь страшно не это, страшно невежество, не увлекающееся ничем, полагающее, что на сегодня всего достаточно и что, ежели будет в пять раз больше чугуна и в четыре раза больше яиц, то вот, собственно, и будет рай, о котором мечтает это бестолковое человечество.

ХХ век, революция всё перемешала и сдвинула со своих мест. Всё переменялось местами: богатство и бедность, знать и нищета. Но Россия осталась Россией, и жить, строить, стремиться вперёд нужно было и ей. Завоёвывать что-то новое и поспевать за остальными, а хотелось бы догонять и перегонять.

И сейчас стоит мрачный пустой дом, где раньше жил отец последние 20 лет после смерти мамы. Первоначально он был сделан славно, современно – лёгкая одноэтажная дача, расположенная среди лесов, сада и цветов. Наверху во всю крышу огромный солярий, где так нравилось гулять и бегать. Я помню, как все, кто принадлежал к нашей семье, приезжали смотреть новый дом, было весело и шумно. Была моя тётка Анна Сергеевна, мамина сестра с мужем Стахом Реденсом, был дядюшка Павлуша с женой, были Сванидзе – дядя и тётя Маруся, братья мои Яков и Василий. Но уже поблёскивало где-то в углу комнаты пенсне Лаврентия, тихонького и скромного. Он приезжал временами из Грузии припасть к стопам, и дачу новую приехал смотреть. Все, кто был близок к нашему дому, его ненавидели, начиная с Реденса и Сванидзе, знавших его ещё по работе в ЧК Грузии. Отвращение к этому человеку и смутный страх перед ним были единодушны у нас в кругу близких.

Мама ещё давно, году в 1929-м, устраивала сцены, требуя, чтобы ноги этого человека не было в нашем доме. Отец отвечал: «Приведи факты, ты меня не убеждаешь!» А она кричала: «Я не знаю, какие тебе факты, я же вижу, что он негодяй, я не сяду с ним за один стол!» – «Ну что же, убирайся вон, это мой товарищ, он хороший чекист, помог нам в Грузии предусмотреть восстание мингрельцев, я ему верю».

Сейчас дом стоит неузнаваемым, его много раз перестраивали по плану отца, должно быть, он просто не находил себе покоя: то ему не хватало солнца, то ему нужна была тенистая терраса. Если был один этаж, пристраивали другой, а если было два – один сносили. Второй этаж пристроили в 1948 году, и через год там был огромный приём в честь китайской делегации, потом он стоял без дела.

Отец всегда жил внизу, в одной комнате, она служила ему всем – на диване стелили постель, на столике стояли телефоны, большой обеденный стол был завален бумагами, газетами, книгами. Здесь же накрывалось поесть, если никого больше не было. Стоял буфет с посудой и медикаментами, лекарство отец выбирал сам, и единственным авторитетом в медицине был для него Виноградов, раз в два года смотревший его. Лежал большой ковёр, и был камин – единственные атрибуты роскоши, которые отец признавал и любил. В последние годы почти каждый день к нему съезжалось обедать почти всё Политбюро, обедали в общей зале, тут же принимали гостей. Я видела тут только Тито в 1946 году, но побывали все, наверное, руководители компартий: американцы, англичане, французы и т.д. В этом зале отец и лежал в 1953 году в марте, один из диванов возле стены стал его смертным одром…

С весны до осени отец проводил дни на террасах, одна была застеклённая со всех сторон, две – открытые с крышей и без крыши. Прямо в сад выходила застеклённая терраса, пристроенная в последние годы. Сад, цветы и лес кругом было любимое развлечение отца, его отдых. Сам он никогда не копал землю, не брал в руки лопату, но подстригал сухие ветки, это была его единственная работа в саду. Отец бродил по саду и, казалось, искал себе уютного места, искал и не находил. Ему несли туда бумаги, газеты, чай. Когда я была у него в последний раз за два месяца до смерти, то была неприятно поражена – на стенах комнат были развешены фотографии детей: мальчик на лыжах, девочка поит козлёнка молоком, дети под вишней и ещё что-то. В большом зале появилась галерея рисунков: тут были Горький, Шолохов и ещё кто-то, висела репродукция репинского ответа запорожцев султану. Отец обожал эту вещь и очень любил повторять кому угодно непристойный текст их ответа. Повыше висел портрет Ленина, не из самых удачных.

В квартире он не жил, и формула «Сталин в Кремле» выдумана неизвестно кем.

Дом в Кунцево пережил после смерти отца странное событие. На второй день после смерти отца по распоряжению Берии созвали всю прислугу и охрану и объявили, что вещи должны быть вывезены, и все покинули это помещение. Растерянные, ничего не понимающие люди, собрали вещи, посуду, книги, мебель, погрузили на грузовики, всё увезли на какие-то склады. Людей, прослуживших по десять – пятнадцать лет, вышвырнули на улицу. Офицеров охраны послали в другие города, двое застрелились в те же дни. Потом, когда расстреляли Берию, свезли обратно вещи, пригласили бывших комендантов, подавальщиц. Готовились открыть музей, но затем последовал ХХ съезд, после которого идея музея не могла прийти кому-либо в голову. Сейчас в служебных корпусах не то госпиталь, не то санаторий, дом стоит закрытый, мрачный…

Светлана на коленях у Берии, в то время ещё первого секретаря Закавказского крайкома ВКП(б)

Фото: «РИА НОВОСТИ»

Дом, в котором прошло моё детство, принадлежал Зубалову, нефтепромышленнику из Батуми. Отцу и Микояну хорошо было известно это имя, в 1890-е годы они устраивали на его заводах стачки. После революции Микоян с семьёй, Ворошилов, Шапошников и ещё несколько семей старых большевиков разместились в Зубалове-2, а отец с мамой в Зубалове-4 неподалёку. На даче у Микояна и сегодня всё сохранилось так, как бросили эмигрировавшие хозяева: на веранде мраморная собака, любимица хозяина, мраморные статуи, вывезенные из Италии, на стенах старинные французские гобелены, разноцветные витражи.

Наша же усадьба без конца преобразовывалась. Отец расчистил лес вокруг, половину его вырубили, стало светлее, теплее, суше. Участки были засажены фруктовыми деревьями, посадили в изобилии клубнику, малину, смородину, и мы, дети, росли в условиях маленькой помещичьей усадьбы с её деревенским бытом, собиранием грибов и ягод, своим мёдом, соленьями и маринадом, своей птицей.

Маму заботило – наше образование и воспитание. Моё детство с ней продолжалось шесть с половиной лет, но я уже читала и писала по-русски, по-немецки, рисовала, лепила, клеила, писала нотные диктанты. Возле брата находился чудесный человек, учитель Муравьёв, придумывавший интересные прогулки в лес. Попеременно с ним лето, зиму и осень с нами была воспитательница, занимавшаяся лепкой из глины, выпиливанием, раскрашиванием, рисованием и уж не знаю ещё чем.

Вся эта образовательная кухня крутилась, запущенная маминой рукой. Мамы не было возле нас дома, она работала в редакции журнала, поступала в Промышленную академию, вечно где-то заседала, а своё свободное время отдавала отцу, он был для неё целой жизнью. Я не помню ласки, она боялась меня разбаловать: меня баловал отец. Я помню свой последний при маме день рождения в феврале 1932 года, тогда мне исполнилось шесть лет. Его справляли на квартире: русские стихи, куплеты про ударников, двурушников, украинский гопак в национальных костюмах. Артём Сергеев, ныне генерал, а тогда ровесник и товарищ моего брата, стоя на четвереньках, изображал медведя. Отец тоже принимал участие в празднике, правда, он был пассивным зрителем, не любил детский гвалт.

В Зубалово у нас часто жил Николай Иванович Бухарин, которого все обожали (он наполнял весь дом животными). Бегали ежи на балконе, в банках сидели ужи, ручная лиса бегала по парку, ястреб сидел в клетке. Бухарин в сандалиях, в толстовке, в холщёвых летних брюках играл с детьми, балагурил с моей няней, учил её ездить на велосипеде и стрелять из духового ружья. С ним всем было весело. Через много лет, когда его не стало, по Кремлю, уже обезлюдевшему и пустынному, долго ещё бегала лиса Бухарина и пряталась от людей в Тайницком саду…

Взрослые часто веселись по праздникам, появлялся Будённый с лихой гармошкой, раздавались песни. Отец тоже пел, у него был слух и высокий голос, а говорил он почему-то глуховатым и низким голосом. Особенно хорошо пели Будённый и Ворошилов. Не знаю, пела ли мама, но в исключительных случаях она красиво и плавно танцевала лезгинку.

В кремлёвской квартире хозяйствовала экономка Каролина Тин, из рижских немок, милейшая старая женщина, опрятная, очень добрая.

В 1929–1933 годах появилась прислуга, до этого мама вела хозяйство сама, получала пайки и карточки. Так жила тогда вся советская верхушка – стремилась дать образование детям, нанимала гувернанток и немок от старого времени, жёны работали.

Летом родители ездили отдыхать в Сочи. В качестве развлечения отец иногда палил из двустволки в коршунов или по зайцам, попадающим ночью в свет автомобильных фар. Биллиард, кегельбан, городки – были видами спорта, доступными отцу. Он никогда не плавал, не умел, не любил сидеть на солнце, признавал прогулки по лесу.

Несмотря на свою молодость, в 1931 году исполнилось маме 29 лет, она была всеми уважаема в доме. Она была красива, умна, деликатна и вместе с тем тверда и упорна, требовательна в том, что ей казалось непреложным. Мама с искренней любовью относилась к моему брату Яше – сыну отца от его первой жены, Екатерины Сванидзе. Яша был только на семь лет моложе своей мачехи, но тоже очень любил и уважал её. Мама дружила со всеми Сванидзе, родственниками первой, рано умершей жены отца. Её братья Алексей, Павел, сестра Анна с мужем Реденсом – все они были в нашем доме постоянно. Почти у всех у них жизнь сложилась трагически: талантливой и интересной судьбе каждого из них не суждено было состояться до конца. Революция, политика безжалостны к человеческим судьбам.

Дедушка наш, Сергей Аллилуев, был из крестьян Воронежской губернии, русский, но бабка его была цыганкой. От цыган и пошёл у всех Аллилуевых южный, несколько экзотический облик: огромные глаза, ослепительная смуглая кожа и худощавость, жажда свободы и страсть перекочеванию с места на место. Дед работал слесарем в железнодорожных мастерских Закавказья и стал членом Российской социал-демократической партии в 1896 году.

В Петербурге у него была небольшая 4-комнатная квартира, такие квартиры нашим теперешним профессорам кажутся пределом мечтаний. После революции работал в области электрификации, строил Шатурскую ГЭС, был одно время председателем Ленэнерго. Он умер в 1945 году в возрасте 79 лет. Смерть мамы сломила его, он стал замкнутым, совсем тихим. После 1932 года был арестован Реденс, а после войны, в 1948 году, попала в тюрьму и сама Анна Реденс. Слава богу, не дожив до этого дня, он умер в июне 1945 года от рака желудка. Я видела его незадолго до смерти, он был, как живые мощи, уже не мог говорить, только закрывал глаза рукой и беззвучно плакал.

Светлана с отцом и братьями  Василием (слева) и Яковом (справа). Рядом со Сталиным сидит секретарь ЦК Андрей Жданов

Фото: «РИА НОВОСТИ»

В гробу он лежал, как индусский святой, – таким красивым было высохшее тонкое лицо, нос с горбинкой, белоснежные усы, борода. Гроб стоял в зале Музея революции, пришло много народу – старые большевики. На кладбище один из них сказал слова, которые я не совсем тогда поняла: «Он был из поколения марксистов-идеалистов».

Брак деда с бабушкой был весьма романтичен. Она сбежала к нему из дома, выкинув через окно узелок с вещами, когда ей ещё не было 14 лет. В Грузии, где она родилась и выросла, юность и любовь приходили рано. Она представляла собой странную смесь национальностей. Отец её был украинец Евгений Федоренко, но мать его была грузинкой и говорила по-грузински. Женился на немке Айхгольц из семьи колониста, она, как полагается, владела пивнушкой, чудесно стряпала, родила 9 детей, последнюю Ольгу, нашу бабушку, и водила их в протестантскую церковь. В отличие от деликатного деда, она могла разразиться криками, бранью в адрес наших поваров, комендантов, подавальщиц, считавших её блажной старухой и самодуркой. Четверо её детей родились на Кавказе, и все были южанами. Бабушка была очень хороша – настолько, что от поклонников не было отбоя. Порой она бросалась в авантюры то с каким-то поляком, то с болгарином, то даже с турком. Она любила южан, утверждала, что русские мужчины – хамы.

Отец знал семью Аллилуевых ещё с конца 1890-х годов. Семейное предание говорит, что в 1903 году он, тогда ещё молодой человек, спас маму в Баку, когда ей было два года и она свалилась с набережной в море. Для матери, впечатлительной и романтичной, такая завязка имела большое значение, когда встретила его 16-летней гимназисткой, как ссыльного революционера, 38-летнего друга семьи. Дед приходил в нашу квартиру в Кремле и, бывало, подолгу сидел у меня в комнате, дожидаясь прихода отца к обеду. Бабушка была проще, примитивнее. Обычно у неё накапливался запас чисто бытовых жалоб и просьб, с которыми она обращалась в удобный момент к отцу: «Иосиф, ну подумай, нигде не могу достать уксус!» Отец хохотал, мама сердилась, и всё быстро улаживалось. После 1948 года она никак не могла понять: почему, за что попала в тюрьму её дочь Анна, писала письма отцу, давала их мне, потом забирала обратно, понимая, что это ни к чему не приведёт. Умерла она в 1951 году в возрасте 76 лет.

Её детям, всем без исключения, досталась трагическая судьба, каждому своя. Брат матери Павел был профессиональным военным, с 1920 года советский военный представитель в Германии. Временами он присылал что-нибудь: платья, духи. Отец не переносил запаха духов, считая, что от женщины должно пахнуть свежестью и чистотой, поэтому духи шли в ход подпольно. Осенью 1938 года Павел поехал в отпуск в Сочи, и когда вернулся в своё бронетанковое управление, то не нашёл с кем работать – управление как вымели метлой. Ему стало плохо с сердцем, и тут же, в кабинете, он умер, от разрыва сердца. Позже Берия, водворившийся в Москве, внушил отцу, что он был отравлен женой, и в 1948 году она была обвинена в этом наряду с прочими шпионскими делами. Получила 10 лет одиночки и вышла только после 1954 года.

Муж маминой сестры Реденс, польский большевик, после Гражданской войны был чекистом Украины, а потом Грузии, тут он впервые столкнулся с Берией, и они не понравились друг другу. Приход того в 1938 году в НКВД Москвы означал для Реденса недоброе, он был откомандирован в Алма-Ату, а вскоре вызван в Москву, и больше его не видели… В последнее время он стремился повидаться с отцом, заступаясь за людей. Отец не терпел, когда вмешивались в его оценки людей: если он переводил своего знакомого в разряд врагов, то сделать обратный перевод он был не в состоянии, и защитники сами утрачивали его доверие, становясь потенциальными врагами.

После ареста мужа Анна Сергеевна переехала с детьми в Москву, ей была оставлена та же квартира, но она перестала допускаться в наш дом. Кто-то посоветовал ей написать свои воспоминания, книга вышла в 1947 году, и вызвала страшный гнев отца. В «Правде» появилась разгромная рецензия, недопустимо грубая, безапелляционная и несправедливая. Все безумно испугались, кроме Анны Сергеевны, она даже не обратила внимания на рецензию, она знала, что это неправда, чего же ещё. Она смеялась, говорила, что будет продолжать свои воспоминания. Ей не удалось это сделать. В 1948 году, когда началась новая волна арестов, когда возвращали назад в тюрьму и ссылку тех, кто уже отбыл своё с 1937 года, эта доля не миновала и её.

Вместе с вдовой Павла, вместе с академиком Линой Штерн, Лозовским, женой Молотова Жемчужиной была арестована и она. Вернулась Анна Сергеевна в 1954 году, проведя несколько лет в одиночной тюремной больнице, вернулась шизофреничкой. С тех пор прошло много лет, немного поправилась она, прекратился бред, хотя иногда разговаривает по ночам сама с собой. Разговоры о культе личности выводят её из себя, она начинает волноваться и заговариваться. «Преувеличивают у нас всегда всё, преувеличивают, – говорит она возбуждённо, – теперь всё валят на СТАЛИНА, а Сталину тоже было сложно». Анна Реденс умерла в 1964 году уже после того, как была написана в черновике эта книга.

 Сталин с дочерью и Сергеем Кировым. 30 июня 1930

Фото: «РИА НОВОСТИ»

II ЧАСТЬ

Странно, но отец из своих 8 внуков знал и видел только троих, моих детей и дочь Яши Гулю, вызывавшую у него неподдельную нежность. Ещё странней, что такие же чувства он питал к моему сыну, с отцом которого, евреем, отец так и не пожелал познакомиться. Во время первой встречи мальчику было около трёх лет, прехорошенький ребёнок: не то грек, не то грузин, с синими глазами в длинных ресницах. Отец приехал в Зубалово, где жил сын с матерью мужа и моя няня, уже старая и больная. Отец поиграл с ним полчасика, оббежал вокруг дома быстрой походкой и уехал. Я была на седьмом небе. Отец видел Иоську ещё раза два, последний раз месяца за четыре до смерти, когда малышу было уже семь лет. Надо думать, сын запомнил эту встречу, портрет деда стоит у него на столе. В 18 лет он кончил школу и из всех возможных профессий выбрал самую человечную – врача.

А вот моя Катя, несмотря на то, что отец любил её отца, как всех Ждановых, не вызывала у него нежных чувств, видел он её только раз, когда ей было два с половиной годика. 8 ноября 1952 года, в двадцатилетие маминой смерти, как водится, мы сидели за столом, уставленным свежими овощами, фруктами, орехами, было хорошее грузинское вино – его привозили только для отца. Он ел очень мало, что-то ковырял и отщипывал по крошкам, но стол всегда должен был быть уставлен едой. Все были довольны…

Алексей Сванидзе, брат первой жены отца, был на три года моложе моего, старый большевик «Алёша», красивый грузин, одевавшийся хорошо, даже с щёгольством, марксист с европейским образованием, после революции первый нарком иностранных дел Грузии и член ЦК. Женился на Марии Анисимовне, дочери богатых родителей, кончившей Высшие женские курсы в Петербурге, консерваторию в Грузии и певшей в Тифлисской опере. Она принадлежала к богатой еврейской семье выходцев из Испании. Сванидзе с женой приезжал к нам в Зубалово вместе с сыновьями Микояна, дочерью Гамарника, детьми Ворошилова. На теннисной площадке сходилась молодёжь и взрослые, была русская баня, куда собирались любители, в том числе и отец. У дяди Лёши были свои методы воспитания: узнав однажды, что сын, развлекаясь, сунул котёнка в горящий камин и обжёг его, дядя Лёша притащил сына к камину и сунул туда его руку…

Вскоре после ареста Реденса арестовали и Алексея с женой. Как это мог отец? Лукавый и льстивый человек, каким был Берия, нашептал, что эти люди против, что есть компрометирующие материалы, что были опасные связи, поездки за границу и тому подобное. Вот факты, материалы, икс и зэт показывали что угодно в застенках НКВД – в это отец не вникал, прошлое исчезло для него – в этом была вся неумолимость и жестокость его натуры. «А, ты меня предал, – что-то говорило в его душе, – ну, я тебя больше не знаю!» Памяти же не было, был только злобный интерес – признает ли он свои ошибки. Отец был беспощаден перед махинациями Берии – достаточно было принести протоколы с признаниями своей вины, а если не было признания, было ещё хуже. Дядя Лёша не признавал за собой никакой вины, не стал взывать к отцу с письмами о помощи и в феврале 1942 года, в возрасте 60 лет, был расстрелян. В том году была какая-то волна, когда в лагерях расстреливали приговорённых к долгому заключению. Тётя Маруся выслушала о смертном приговоре её мужа и умерла от разрыва сердца…

Из мамы делают теперь то святую, то душевнобольную, то невинно убиенную. Она не была ни тем, ни другим. Родилась в Баку, её детство прошло на Кавказе. Такими бывают гречанки, болгарки – правильный овал лица, чёрные брови, чуть вздёрнутый нос, смуглая кожа, мягкие карие глаза в прямых ресницах. В ранних письмах мамы видна весёлая добрая девчонка пятнадцати лет: «Дорогая Анна Сергеевна! Простите, что долго не отвечала, мне пришлось за десять дней подготовиться к экзаменам, так как летом я лентяйничала. Пришлось подгонять многое, особенно по алгебре и геометрии, сегодня утром ходила держать экзамен, но неизвестно ещё – выдержала или нет», – писала она в мае 1916 года.

Через год события начинают интересовать девочку: «13 марта мы гимназией ходили на похороны павших. Порядок был великолепный, хотя в течение семи часов простояли на месте. Много пели, на Марсовом поле нас поразила красота – кругом горели факелы, гремела музыка, зрелище было приподнятое. Папа, сотник, у него через плечо была повязка, а в руке белый флаг».

В феврале 1918 она пишет: «Здравствуйте, дорогие! В Питере страшная голодовка. В день дают восьмушку хлеба. Однажды совсем не дали, я даже ругала большевиков, но сейчас обещали прибавить. Я фунтов на двадцать убавилась, приходится всё перешивать, все юбки и бельё, всё валится…»

После замужества мама приехала в Москву и стала работать в секретариате у Ленина. Она была строга с нами, детьми, а отец вечно носил на руках, называл ласковыми словами. Однажды я порезала скатерть ножницами. Боже, как отшлёпала меня мама по рукам, но пришёл отец и кое-как успокоил меня, он не мог переносить детского плача. Мама была с нами очень редко, вечно загружена учёбой, службой, партийными поручениями. В 1931 году, когда ей исполнилось 30 лет, она училась в Промышленной академии, секретарём у неё был молодой Хрущёв, который после стал профессиональным партработником. Мама жаждала работы, её угнетало положение первой дамы королевства. После детей она была самой молодой в доме. Очень тягостное впечатление произвела на неё попытка Яши покончить с собой в 1929 году, он только ранил себя, но отец нашёл для себя повод для насмешек: «Ха! не попал!» – любил он поиздеваться. От матери осталось много фотографий, но чем дальше, тем она печальнее. В последние годы ей всё чаще приходило в голову: уйти от отца, он был для неё слишком грубым, резким, невнимательным. В последнее время перед смертью она была необыкновенно грустной, раздражительной, она жаловалась подругам, что всё опостылело, ничего не радует. Моё последнее свидание с ней было дня за два до смерти. Она усадила меня на свою любимую тахту и долго внушала, какой я должна быть. «Не пей вина, – говорила она, – никогда не пей вина». Это были отголоски её вечного спора с отцом, по кавказской привычке дававшего детям пить вино…

Повод сам по себе был незначительный – небольшая ссора на банкете 15-й годовщины Октября. Отец сказал ей: «Эй, ты, пей!» – она крикнула: «Я тебе не эй ты». Встала и при всех ушла вон из-за стола. Отец спал у себя в комнате. Наша экономка утром приготовила завтрак и… пошла будить маму. Трясясь от страха, она прибежала к нам в детскую и позвала няню, они пошли вместе. Мама лежала вся в крови возле своей кровати, в руке был маленький пистолет Вальтер, привезённый когда-то Павлом из Берлина. Она была уже холодной. Две женщины, изнемогая от страха, что сейчас может войти отец, положили тело на постель, привели его в порядок. Потом побежали звонить начальнику охраны Енукидзе, маминой подруге Полине Молотовой. Пришли Молотов, Ворошилов.

«Иосиф, Нади больше нет с нами», – сказали ему. Нас, детей, в неурочное время отправили гулять. Помню, как за завтраком нас повезли на дачу в Соколовку. В конце дня приехал Ворошилов, пошёл с нами гулять, пытался играть, а сам плакал. Потом в зале сегодняшнего ГУМа стоял гроб и происходило прощание. На похороны меня не взяли, ходил только Василий. Отец был потрясён случившимся, он не понимал: почему ему нанесли такой удар в спину? Он спрашивал окружающих: разве он не был внимательным? Временами на него находила тоска, он считал, что мама предала его, шла с оппозицией тех лет. Он был так разгневан, что когда пришёл на гражданскую панихиду, то оттолкнул гроб и, повернувшись, ушёл прочь, и на похороны не пошёл. Он ни разу не посетил её могилу на Новодевичьем: он считал, что мама ушла как его личный недруг. Он искал вокруг: кто же виноват(?), кто внушил ей эту мысль? Может, таким образом хотел найти важного своего врага, в те времена часто стрелялись – кончали с троцкизмом, начиналась коллективизация, партию раздирала оппозиция. Один за другим кончали с собой крупные деятели партии, совсем недавно застрелился Маяковский, в те времена люди были эмоциональны и искренни, если для них так жить было невозможно, то они стрелялись. Кто делает так теперь?

Наша детская беззаботная жизнь развалилась после того, как не стало мамы. Уже в следующем, 1933 году, приехав в наше любимое Зубалово, летом я не нашла там нашей детской площадки в лесу с качелями, робинзоновским домиком – всё было как метлой сметено, только следы песка долго ещё оставались среди леса, потом всё заросло. Ушла воспитательница, учитель брата оставался ещё года два, потом он надоел Василию тем, что иногда заставлял делать уроки, и исчез. Отец сменил квартиру, она была неудобной – помещалась вдоль этажей здания Сената и была раньше просто коридором с полутораметровыми ставнями и сводчатыми потолками. Нас, детей, он видел во время обеда. В доме постепенно не стало людей, которые знали маму, все куда-то исчезли. Теперь всё в доме было поставлено на казённый счёт, вырос штат обслуги, появились двойные штаты охраны, подавальщиц, уборщиц, все сотрудники ГПУ. В 1939 году, когда всех хватали направо и налево, какой-то услужливый кадровик раскопал, что муж моей няни, с которым она рассталась ещё до Мировой войны, служил писарем в полиции. Я, услыхав, что её собираются выгонять, подняла рёв. Отец не переносил слёз, он потребовал, чтобы няню оставили в покое.

Около отца мне запомнился генерал Власик, в 1919 году красноармеец охраны и потом очень важное лицо за кулисами. Он, возглавляя всю охрану отца, считая себя чуть ли не самым ближайшим к нему человеком и будучи глупым, грубым, малограмотным, но вельможным, дошёл до того, что диктовал деятелям искусства мысли товарища CTAЛИНА. Он был всегда на виду, позже он находился в Кунцево и руководил оттуда всеми резиденциями отца. Новая экономка, приставленная к нашей квартире в Кремле, лейтенант, а затем майор госбезопасности была поставлена Берией, которому доводилась родственницей и была его прямым выглядателем.

Светлана Аллилуева на отдыхе

Фото: «РИА НОВОСТИ»

С 1937 года был введён порядок: куда бы я ни шла, за мной чуть поодаль следовал чекист. Сначала эту роль выполнял желчный тощий Иван Иванович Кривенко, затем он был заменён важным толстым Волковым, терроризирующим всю мою школу. Я должна была одеваться не в раздевалке, а в закутке, около канцелярии. Вместо завтрака в общественной столовой он вручал мне персональный бутерброд, тоже в специальном углу. Потом появился милый человек Михаил Никитич Климов, топавший за мной всю войну. На первом курсе университета я сказала отцу, что мне стыдно ходить с этим хвостом, он понял ситуацию и сказал: «Чёрт с тобой, пускай, тебя убьют, я не отвечаю». Так я получила право ходить одна в театр, кино, просто на улицу. Смерть мамы опустошила отца, унесла у него последнюю веру в людей. Именно тогда и подъехал к нему Берия, пролезший с поддержкой отца в первые секретари Грузии. Оттуда путь до Москвы был уже недолог: в 1938 году он воцарился здесь и стал ежедневно бывать у отца.

Берия был хитрее, вероломнее, целеустремлённее, твёрже и, следовательно, сильнее, чем отец, он знал его слабые струны, льстил ему с чисто восточным бесстыдством. Все друзья мамы, оба брата первой жены и сестра пали первыми. Влияние этого демона на отца было сильным и неизменно эффективным. Он был прирождённым провокатором. Однажды на Кавказе Берия был арестован красными, попавшись на предательстве, и сидел, ожидая кары. Была телеграмма от Кирова, командующего Закавказья, с требованием расстрелять предателя; это не было сделано, и она стала источником убийства Кирова. Был у нас в доме ещё один человек, которого мы потеряли в 1937 году. Я говорю об Орджоникидзе, он застрелился в феврале, и его смерть объявили предательством врачей. Если бы мама была жива, только она могла бы бороться с Берией.

С 1933 года вплоть до войны я жила школой. В комнатах отца находилась огромная библиотека, никто ею не пользовался, кроме меня. Стол для обеда был, конечно, накрыт на 8 персон, ходили в театр, кино – часов в 9 вечера. Я шествовала впереди процессии в другой конец безлюдного Кремля, а позади гуськом бронированные машины, и шагала бесчисленная охрана. Кино заканчивалось поздно, часа в 2 ночи, смотрели по 2 серии и даже больше. Иногда летом отец забирал меня к себе в Кунцево дня на три, и, если чувствовал, что я скучаю возле него, – обижался, не разговаривал и долго не звонил.

Иногда вдруг приезжал в Зубалово, в лесу на костре жарился шашлык, накрывался тут же стол, всех поили хорошим грузинским вином. Без мамы в Зубалово появились склоки между родственниками, враждующие группировки искали защиты у отца. Посылали меня, а отец сердился: «Что ты повторяешь как пустой барабан?» Летом отец уезжал обычно в Сочи или в Крым. Отец подписывался во всех письмах ко мне – «Секретаришка Сетанки-хозяйки бедняк И. Сталин». Это была игра, выдуманная им: он именовал меня хозяйкой, а самого себя и своих товарищей моими секретарями, он развлекался ею до войны. Отец мало с кем был так нежен, как со мной, ещё любил свою мать, рассказывал, как она его колотила.

Колотила она и его отца, любившего выпить и погибшего в пьяной драке, кто-то ударил его ножом. Мать мечтала увидеть моего отца священником и жалела, что он им не стал, до последних дней жизни. Она не захотела покинуть Грузию, вела скромную жизнь набожной старухи и умерла в 1937 году в возрасте 80 лет. Отец проявлял иногда по отношению ко мне какие-то причуды. Ему не нравились платья выше колен, и он не раз доводил меня до слёз придирками к моей одеж-

де: «Ходишь опять с голыми ногами». То требовал, чтобы платье было не в талию, а балахоном, то сдирал с моей головы берет: «Что за блин, не можешь завести себе шляпу получше?»

 Яков Джугашвили с дочерью Галиной

Фото: «РИА НОВОСТИ»

III ЧАСТЬ

Своего старшего сына Яшу отец не любил, а когда тот после неудачного самоубийства заболел, стал относиться ещё хуже. Первый брак Яши быстро распался, через год он женился на хорошенькой женщине, оставленной мужем. Уля была еврейкой, и это тоже вызывало недовольство отца. Правда, в те годы он не высказывал своей ненависти к евреям так ясно, как после войны, но и ранее он не питал к ним симпатий. Но Яша был твёрд, они были разные люди: «Отец всегда говорит тезисами», – как-то сказал мне брат.

Началась война, и его часть направили туда, где происходила полнейшая неразбериха, в Белоруссию, под Барановичи. Скоро перестали получать какие-либо известия. В конце августа я говорила с отцом из Сочи. Уля стояла рядом, не отводя глаз от моего лица. Я спросила: почему нет известий от Яши? «Случилась беда, Яша попал в плен, – сказал отец и добавил, – не говори пока ничего его жене». Уля бросилась ко мне с вопросами, но я твердила, что он сам ничего не знает. У отца родилась мысль, что это неспроста, что Яшу кто-то умышленно выдал, и не причастна ли к этому Уля. В сентябре в Москве он сказал мне: «Яшина дочка останется пока у тебя, а жена его, по-видимому, нечестный человек, надо в этом разобраться». Уля была арестована в октябре 1942 года и пробыла в тюрьме до весны 1943-го, когда выяснилось, что она не имела никакого отношения к этому несчастью, и поведение Якова в плену убедило отца, что тот не собирался сдаваться в плен.

На Москву осенью сбрасывали листовки с Яшиными фотографиями – в гимнастёрке, без петлиц, худой и чёрный. Отец долго рассматривал Яшу, надеясь, что это фальшивка, но не узнать Яшу было невозможно. Спустя много лет возвратились люди, побывавшие в плену, было известно, что он вёл себя достойно и испытывал жестокое обращение. Зимой 1944 года отец вдруг сказал мне во время нашей редкой встречи: «Немцы предложили обменять Яшу на кого-либо из своих, стану я с ними торговаться, на войне как на войне». Он волновался, это было видно по его раздражённому тону, и больше он не стал говорить об этом. Потом он ещё раз вернулся к этому весной 1945 года: «Яшу расстреляли немцы, я получил письмо от бельгийского офицера, он был очевидцем». Такое же известие получил Ворошилов. Когда Яша погиб, отец почувствовал к нему какое-то тепло и осознал своё несправедливое отношение. Я видела недавно статью во французском журнале. Автор пишет, что отец ответил отрицательно на вопрос корреспондентов о том, находится ли в плену его сын, сделал вид, что не знает этого. Это было похоже на него. Отказаться от своих, забыть, как будто их не было. Впрочем, мы предали точно так же всех своих пленных. Позже была попытка увековечить Яшу как героя. Отец сказал мне, что Михаил Чиаурели при постановке своей марионеточной эпопеи «Падение Берлина» советовался с ним: стоит ли делать Яшу там как героя, но отец не согласился. Я думаю, он был прав. Чиаурели сделал бы из брата фальшивую куклу, как и из всех остальных – ему нужен был только сюжет для возвеличивания отца. Возможно, отцу просто не хотелось выпячивать своего родственника, всех их без исключения он считал не заслуживающими памяти.

Когда началась война, надо было уезжать из Москвы, чтобы продолжать учиться, нас собрали и отправили в Куйбышев. Поедет ли отец из Москвы, было неизвестно, на всякий случай грузили его библиотеку. В Куйбышеве нам отвели особняк на Пионерской улице, здесь был какой-то музей. Дом был наспех отремонтирован, пахло краской, а в коридорах мышами. Отец не писал, говорить с ним по телефону было очень трудно – он нервничал, сердился, отвечая, что ему некогда со мной разговаривать. Я приехала в Москву 28 октября, отец был в кремлёвском убежище, я пошла к нему. Комнаты были отделаны деревянными панелями, большой стол с приборами, как в Кунцево, точно такая же мебель, коменданты гордились тем, что скопировали Ближнюю дачу, считая, что этим угождают отцу. Пришли те же люди, что и всегда, только в военной форме. Все были возбуждены, кругом лежали и висели карты, отцу докладывали обстановку на фронтах. Наконец, он заметил меня: «Ну, как ты там?» – спросил он меня, не очень думая о своём вопросе. «Учусь, – ответила я, – там организовали специальную школу эвакуированных москвичей». Отец вдруг поднял на меня быстрые глаза: «Как… специальную школу? Ах… вы, – он искал слово поприличнее, – ах вы каста проклятая, школу им отдельную подавай. Власик, подлец, это его рук дело». Он был прав: приехала столичная верхушка, привыкшая к комфортной жизни, скучающая здесь в скромных провинциальных квартирках, жившая на своих законах. Слава богу, я училась там только одну зиму и уже в июле вернулась в Москву. Я чувствовала себя страшно одинокой, может быть, возраст подходил такой: 16 лет – пора мечтаний, сомнений, испытаний, которых я раньше не знала.

В ту зиму обрушилось на меня страшное открытие – в американском журнале я наткнулась на статью об отце, где, как о давно известном факте, упоминалось, что его жена покончила с собой на 9 ноября 1932 года. Я была потрясена и не верила своим глазам, рванулась к бабушке за объяснениями, она подробно рассказала, как это произошло: «Ну, кто бы мог подумать, – удручённо говорила она, – кто бы мог подумать, что она это сделает». С тех пор мне не было покоя, я думала об отце, его характере, я искала причины. Всё связанное с недавним арестом Ули теперь кажется странным, я начала думать о том, что раньше никогда не думала, хотя это и были лишь попытки сомнений.

Осенью 1941 года было подготовлено в Куйбышеве жильё и для отца – выстроили несколько дач на берегу Волги, вырыли под землёй колоссальное убежище, в бывшем здании обкома устроили такие же пустые комнаты со столами и диванами, какие были в Москве. Но он не приехал.

В Москве меня ждала неприятность. Осенью было взорвано наше Зубалово, построили новый дом, не похожий на старый – несуразный, тёмно-зелёный. Жизнь Зубалова в зиму 1942 и 1943 годов была необычной и неприятной, в дом вошёл дух пьяного разгула. К брату Василию приезжали гости – спортсмены, актёры, друзья-лётчики, постоянно устраивались обильные возлияния с девочками, гремела радиола. Шло веселье, как будто не было войны, и вместе с тем было предельно скучно.

Осенью 1942 года в Москву приехал Черчилль, вечером он был у нас, обедал, и отец велел мне быть дома. Я поехала, думая, прилично ли сказать несколько слов на английском или лучше помалкивать. Отец был чрезвычайно радушен: «Это моя дочь, – сказал он гостю и добавил: – Рыжая». Черчилль заулыбался и заметил, что тоже в молодости был рыжим. Потом он сказал, что его дочь служит в Королевских воздушных силах. Отец поцеловал меня и сказал, что я могу идти заниматься своими делами. Ему хотелось выглядеть необыкновенным человеком, а Черчилль был ему симпатичен, что было заметно.

Читайте продолжение в декабрьском номере газеты «Совершенно секретно» № 12/401.
Публикацию подготовил к печати Николай Над. (Стиль, пунктуация и прочие особенности самиздатовской «Исповеди Светланы Аллилуевой» максимально сохранены.)

 

#Метки: ,